В этой библиотеке я и встретил необыкновенного молодого человека, чей портрет и злоключения впоследствии обнаружил в своем Дневнике. Элберт Хьюз, хилый юноша лет двадцати пяти, принадлежал к той нередко утомительной категории натур, которые называются «чувствительными». Когда-то это определение характеризовало людей, особенно восприимчивых к эстетическим и духовным ценностям; потом — чрезмерно обидчивых; в последнее время его эвфемистически прилагают к тем, кто не способен справиться даже с простейшими трудностями нашей обыденной жизни. Элберт, в общем, подпадал под третье определение. Он был невысок, но изящно сложен. Запавшие глаза смотрели из-под большого выпуклого лба, и это придавало взгляду пристальное выражение. Пальцы то и дело занимались недавно пробившимися усиками. Он был не чужд щегольства и в прохладные вечера надевал черную вельветовую блузу и пышный черный галстук, напоминая студентов, которых я встречал у Академии изящных искусств в Париже. Элберт рассказывал мне кое-что о себе, и выяснилось, что он в своем роде гений; специальность — воспроизведение почерков. Он родился в Бостоне и слушал там курсы в технической школе, страстно увлекаясь каллиграфией и шрифтами, и в особенности — выполнением надписей на надгробиях.
В двадцатилетнем возрасте он нашел доходное место в ведущей ювелирной фирме, где писал образцы для гравировки на подарочном серебре, для официальных приглашений и визитных карточек. В другой фирме он писал дипломы на пергаменте и почетные грамоты уходящим на покой президентам банков. На оригинальность он не претендовал: он повторял прописи из стандартных книг шрифтов и восхищавшее его раннее английское и американское «письмо» из музеев и частных собраний. Но это было не все. Он мог скопировать любую подпись и любой почерк после недолгого «вживания» в образец. Он мог мгновенно изобразить автограф почти любого из подписавших Декларацию независимости. Он был чудом.
Для меня не было новостью, что у этих «чувствительных» покорность нелепо совмещается с дерзостью. Однажды вечером он попросил меня написать какое-нибудь изречение и расписаться. Я написал по-французски (а по-французски он не знал ни слова) афоризм герцога де Ларошфуко и поставил свою подпись. Несколько минут он внимательно разглядывал листок, а затем написал: «Мистер Теодор Теофил Норт с глубоким сожалением сообщает, что не сможет воспользоваться любезным приглашением губернатора штата Массачусетс и миссис Такой-то на такой-то вечер». Это был мой почерк, обескураживающе мой. Потом он написал то же самое еще раз и передал мне, беспечно пояснив:
— Вот так это написал бы Эдгар Аллан По. Я больше всего люблю писать его почерком. Когда я пишу, у меня такое чувство, как будто он сам водит моей рукой. Говорят, я на него похож. Вы замечаете, что я на него похож?
— Да, но я никогда не слышал, чтобы он был таким уж каллиграфом.
— Все равно у нас много общего. Оба родились в Бостоне… Больше всего мне нравится писать тексты надгробий. У По тоже много про могилы и надгробья. Это мой самый любимый писатель.
— Что вы делаете в Ньюпорте? — спросил я.
— В общем, то же, что в Бостоне. Один человек — Форсайт его фамилия — увидел подарочные экземпляры стихотворения Эдгара По, которые я сделал почерком По на веленевой бумаге, и несколько алфавитов в разных шрифтах. Он сказал, что он архитектор и строительный подрядчик, а контора у него в Ньюпорте. Позвал меня сюда работать и предложил хорошее жалованье. Я делаю надписи для фасадов — почт, ратуш и так далее. И надгробные надписи — для камнерезов. Это я люблю больше всего.
Я смотрел на наши (мой и По) ответы губернатору.
— Я вам покажу кое-что еще, — сказал он. Он извлек из папки личный бланк губернатора с тисненой печатью и написал приглашение, на которое только что дважды ответил.
— Это — рука губернатора?
— Я у него много работал — и для ведомства, и для резиденции. Я работал у всех лучших поставщиков канцелярских принадлежностей и собирал образцы. У меня полный сундук первосортного товара. Знаете, коллекционеры есть по всему миру — они держат это в секрете. Я меняю дубликаты. — Он выложил передо мной: «Белый Дом», «L'Ambassade de France», «Джон Пирпонт Морган», «Министерство иностранных дел» (Великобритании), бланк Энрико Карузо с шапкой в виде автошаржа, экслибрис работы Стэнфорда Уайта…
— А здесь, у Форсайта, вы этим же занимаетесь?
— Так, немного, — уклончиво ответил он, пряча «образцы» в папку. — Что-то в этом роде.
Он переменил тему.
Из Элберта Хьюза мог бы и должен был бы получиться хороший собеседник — но не получился. Как многие люди его склада, он быстро переходил от оживления к подавленности. Он с энтузиазмом хватался за какую-нибудь тему, но вскоре сникал, словно мехи, из которых вышел воздух. Он был помолвлен. Абигейл — замечательная женщина; она (шепотом) разведена; она на шесть лет старше его, и у нее двое детей. Он добавил — с меньшим энтузиазмом, — что скопил три тысячи долларов на покупку дома (где они, надо думать, уныло скоротают свой век). Элберт поневоле вызывал восхищение и даже располагал к себе, но я стал терять к нему интерес: я стараюсь избегать пришибленных. Однако я обязан ему — он открыл мне глаза на ту сторону Ньюпорта, которую я проглядел. Элберт стал приходить в нашу маленькую библиотеку с работой; он говорил, что свет здесь лучше, чем у нас в комнатах, наверху, и это действительно было так. А я, если там не собиралось разговорчивое общество, иногда ходил в библиотеку «делать уроки». Однажды вечером я попросил его показать, чем он занимается. Он смущенно ответил, что это просто «чепуха, для развлечения». Это было письмо выдающегося историка Джорджа Бэнкрофта, в котором он приглашал столь же знаменитого Луи Агасси «на пунш и добрую беседу». Элберт с видимым удовольствием писал ответ Агасси на это заманчивое предложение.