— Аньезе оплатите уроки пения у маэстро дель Валле, — подхватила Филумена, — а сестре подарите бирюзовую брошку, потому что она родилась в июле. А что вы подарите Теофилу?
— Я знаю, чего мне хочется, — сказал я. — Я хочу, чтобы Мино пригласил нас всех на обед в первую субботу августа тысяча девятьсот двадцать седьмого года — в это же место, в этом же составе, чтобы подали ту же еду и продолжалась та же дружба.
Бодо сказал: «Аминь», все повторили: «Аминь», а Мино пообещал, что так и сделает.
Мы принялись за сливовый крем. Беседа перестала быть общей. Я разговаривал с Розой, а Бодо расспрашивал Аньезе о ее пении. Единственное, что я расслышал, это «Моцарт». Бодо предложил ей загадать Мино загадку. Отгадки он ей не сказал.
— Мино, — сказала она, — угадайте: какая связь между именами того, кто нас сегодня пригласил, и моего любимого композитора Моцарта?
Мино, взглянув на потолок, улыбнулся:
— Теофил по-гречески — тот, кто любит Бога, а Амадей — то же самое по-латыни.
Аплодисменты и восторженное удивление, особенно с моей стороны.
— Это Бодо меня научил, — скромно призналась Аньезе.
— И Моцарт хорошо это знал, — добавил Бодо. — Иногда он писал свое второе имя по-гречески, иногда по-латыни, а иногда по-немецки. Как это будет по-немецки, Мино?
— Я не очень хорошо знаю немецкий… liebe… и Gott… ага, понял: Gottlieb.
Все снова захлопали. Мисс Эйлза стояла у меня за спиной. Шотландцы любознательны.
Аньезе снова обратилась к Мино:
— А мое имя означает «ягненок»?
Мино кинул на меня взгляд, но тут же снова повернулся к ней:
— Оно может иметь и такое значение, но многие считают, что имя это происходит от более древнего слова, от греческого «hagne», что означает «чистая».
На ее глаза навернулись слезы.
— Филумена, пожалуйста, поцелуй за меня Мино в лоб.
— Сейчас, — сказала Филумена и поцеловала.
Все мы слегка утомились от такого количества чудес и сюрпризов и молчали, пока нам подавали кофе (еще лишних пять центов).
Роза шепнула мне:
— По-моему, вы знаете человека, который сидит там, в углу.
— Хилари Джонса! С кем он?
— С женой. Они снова сошлись. Она — итальянка, но не католичка. Итальянская еврейка. Ближайшая подруга Аньезе. Мы все с ней дружим. Ее зовут Рейчел.
— А как здоровье Линды?
— Она уже дома. Вышла из больницы.
Когда гости поднялись (Бодо шепнул: «Не представляете, какие разговоры я обычно слышу на званых обедах!»), я пошел поздороваться с Хиллом.
— Тедди, познакомьтесь с моей женой Рейчел.
— Очень рад, миссис Джонс. Как здоровье Линды?
— Ей гораздо лучше, гораздо. Она уже дома.
Мы поговорили о Линде, о летней работе Хилла на общественных спортивных площадках, а также о семье Матера и сестрах Авонцино.
В конце я спросил:
— Мне хочется задать вам один вопрос, Хилл, — и вам, миссис Джонс. Надеюсь, вы поверите, что это не пустое любопытство. Я знаю, что муж Аньезе утонул. В Ньюпорте таких вдов, наверно, много — как и на всем побережье Новой Англии. Но я чувствую, ее гнетет что-то еще, помимо этого. Я прав?
Они как-то растерянно переглянулись.
Хилл сказал:
— Это был ужас… Люди стараются не говорить об этом.
— Простите, что спросил.
— А собственно, почему это надо скрывать от вас? — сказала Рейчел. — Мы ее любим. Ее все любят. Вы, наверно, понимаете, за что ее любят?
— О, да.
— Все мы надеемся, что это ее свойство… и ее замечательный сынишка, и пение — она ведь прекрасно поет — помогут ей забыть о том, что произошло. Хилари, расскажи мистеру Норту.
— Пожалуйста, лучше ты, Рейчел.
— Он плавал на подводной лодке. Где-то на севере, кажется, у Лабрадора. Лодка налетела на риф или что-то еще, и двигатели отказали. Лодку начали давить льды. Двери в отсеках заклинило. Воздух еще оставался, но попасть на камбуз они не могли… Им нечего было есть.
Мы молча смотрели друг на друга.
— Их, конечно, разыскивали самолеты. Потом льды передвинулись, и лодку нашли. Тела привезли домой. Бобби похоронили на кладбище морской базы.
— Благодарю… Я свободен только по воскресеньям после обеда. Могу я зайти к вам через неделю, повидать Линду?
— Конечно! Поужинаете с нами.
— Спасибо, но остаться до ужина я не смогу. Запишите, Хилл, мне ваш адрес. Буду рад повидать вас в половине пятого.
Всю следующую неделю, заходя за нью-йоркской газетой, я встречал то одного, то другого Матера. Говорили мы по-итальянски. В воскресенье в девять часов утра я пришел к Мино.
— Buon giorno, Mino.
— Buon giorno, professore.
— Мино, я не спрашиваю, выполнили ли вы вчера свое обещание пригласить на обед девушку. Я не хочу об этом слышать. Теперь это ваше личное дело. О чем мы сегодня поговорим?
Он улыбнулся с видом более чем всегда «сам знаю, что делаю», и я понял ответ. Молодые любят, когда их заставляют говорить о себе, любят послушать, как говорят о них, но годам к двадцати возникает какая-то грань, за которую им претит перейти в разговоре. Их поглощенность собой становится чисто внутренней. Поэтому я спросил:
— О чем мы сегодня поговорим?
— Professore, скажите, что дает университетское образование?
Я рассказал, как важно, когда от тебя требуют знания предметов, которые поначалу кажутся далекими от твоих интересов; как важно попасть в среду юношей и девушек твоих лет — многие из них, как и ты, жаждут получить от университета все что можно; как хорошо, если тебе повезет напасть на прирожденных педагогов, и тем более — на великих педагогов. Я напомнил ему о том, как Данте просит своего проводника Вергилия: «Дай мне пищу, которой ты меня раздразнил».